Прочитала я «Дорогу перемен» в русском переводе (роман мне понравился) и вот что подумала.
(Предваряющая ремарка: безусловно, книга может быть переведена просто плохо, не-специалистов раньше хватало и сейчас хватает, речь не о том.)
За последние пару лет я прочитала очень мало иностранной литературы, потому что переводы стали как-то совсем неприятны, а на оригинал не хватает времени. А в тех редких случаях, когда всё-таки что-то попадало мне в руки, в рецензии на книгу я никогда не обделяла едким замечанием перевод (если я об этом и не писала, то думала – точно). Русский текст всегда казался мне абсолютно ходульным, косным; слишком простым или слишком расцвеченным странными оборотами; некрасивым, просто-напросто ни капельки не завораживающим. И я считала, что это проблема каждого конкретного перевода, потому что в памяти же остались ясные детские фантастические впечатления от Дюма, Твена, Жюля Верна, от многих книг, с которыми никогда у меня не возникало ощущения какой-то чужеродности текста.
Но сейчас в честь супер-программы по английскому (ей-Бгу, я начинаю сомневаться иногда, что из нас готовят русистов) я, во-первых, стала намно-о-ого больше читать оригинальных английских текстов, неадаптированных, современных и классических, а во-вторых, стала сама переводить их на русский. И поэтому сейчас, когда я читала «Дорогу перемен», мыслительные позывы последних месяцев вдруг окуклились в полноценное ощущение. То, что я так часто называла плохим переводом (сухим, корявым), им никак не является, и я наконец понимаю, как всё происходит. Просто дело не в том, что переводчик не переводчик, он как раз постарался и сделал работу хорошо, постарался максимально сгладить все шероховатости, смысловые неточности, стилистические и лексические провалы. Просто дело в том, что всё, что было переведено – не наше. Чужое. Чужеродное. Нелогичное с точки зрения нашего языкового сознания: мы бы так не только не сказали – не подумали бы, такими оборотами, такими словами, такими образами. Ну просто одно с другим не складывается, во время чтения слышится скрежет слова по слову. Мне сложно всё это расписать, объяснить четко что, почему и как, поэтому вот, например, пара отрывков (болдом я выделила совсем смешные по мне места):
В зале зажегся свет; зрители не знали, куда девать глаза и что говорить. Слышался неуверенный голос риелтора миссис Хелен Гивингс, без конца повторявшей: «Очень мило!» — но большинство упорно молчало и, нашаривая сигареты, выбиралось в проход. Нанятый осветителем старшеклассник в скрипучих кроссовках запрыгнул на сцену и стал отдавать распоряжения незримому напарнику на колосниках. Застенчиво красуясь перед рампой, он умудрялся держать в тени большую часть своих ярких прыщиков, но гордо выставлял напоказ орудия осветительского ремесла — нож, плоскогубцы и мотки проволоки, которые торчали из мягкой кожаной кобуры, съехавшей на его туго обтянутую комбинезоном задницу. Затем прожектора погасли, парень включил «дежурку», и занавес превратился в унылую стену из выцветшего зеленого бархата, исполосованного пылью. Теперь смотреть было не на что, кроме многоликой толпы, попарно пробиравшейся к выходу. На лицах зрителей застыло изумленное беспокойство, словно тихое организованное бегство стало для них первейшей необходимостью и жить было невозможно, если не вырваться с хрусткого гравия парковки, окутанной розовыми облачками выхлопов, к черному бездонному небу с сотнями тысяч звезд.
2
Фрэнклин X. Уилер был среди тех немногих, кто шел против течения толпы. Надеясь не выглядеть нелепо, он с деликатной неспешностью бочком пробирался к служебному входу, приговаривая: «Извините… Прошу прощенья…» — улыбался и кивал знакомым, пряча в кармане искусанную, обслюнявленную руку.
Днями Фрэнку, ладному и крепкому брюнету с короткой стрижкой, исполнялось тридцать; его неброская привлекательность могла бы заинтересовать рекламного фотографа, пожелавшего изобразить въедливого потребителя добротных, но недорогих товаров («Зачем переплачивать?»). Хоть нечетко вылепленное, его невероятно подвижное лицо было способно на мгновенную смену выражений, отчего иногда казалось, что оно принадлежит совершенно разным людям. Улыбчивое, оно говорило, что его хозяин, остроумный добряк, протискивающийся сквозь толпу, прекрасно понимает пустячность любительской неудачи и точно знает нужные слова, какими утешить жену; но временами улыбка гасла, а во взгляде вспыхивал огонек вечной растерянности, и тогда казалось, что этот человек сам нуждается в утешении.
(с. 13-14 в изд. СПб: Азбука, 2009)
Уверенно и плавно он вывел машину с ухабистого проселка на твердую прямизну шоссе № 12, чувствуя, что и сам наконец обрел почву под ногами. Свежий ветерок взъерошил его короткую стрижку и остудил мысли, после чего фиаско «Лауреатов» предстало в своем истинном виде. Оно не стоило того, чтобы трепать себе нервы. Разумные люди не тратят душевные силы на подобную ерунду и всякие другие нелепости смертельно скучной работы и смертельно скучной провинциальной жизни. Финансовые обстоятельства могут швырнуть человека в эту среду, но важно, чтобы она его не засосала. Главное — всегда помнить, кто ты есть.
Знакомой дорожкой, проторенной усилиями не потерять себя, мысли Фрэнка устремились к первым послевоенным годам и обшарпанному дому на Бетьюн-стрит в той части Нью-Йорка, где западный край Гринвич-виллидж плавно переходит в береговые пакгаузы, где соленый ветерок сумерек и басовитые речные трубы ночи наполняют воздух обещанием путешествий. Ему было чуть за двадцать, вместе с потертым твидовым пиджаком и линялыми рубашками он гордо носил титулы «фронтовик» и «интеллигент» и владел одним из трех ключей от однокомнатной квартиры. Двумя другими ключами и правом каждую вторую и третью неделю «пользоваться хатой» обладали два его однокашника по Колумбийскому университету, каждый из которых вносил треть квартплаты, составлявшей двадцать семь долларов. Те двое, бывший летчик-истребитель и бывший морской пехотинец, были старше и вальяжнее в земных удовольствиях (их запас охочих девушек казался неисчерпаемым), но вскоре Фрэнк, к своему робкому изумлению, стал их нагонять <…>
(с. 20-21)
Поразительно, как я прямо-таки вижу (или мне кажется, что вижу) оригинальные глаголы, обороты, прерывающийся строй предложения под этими коряватыми (именно коряватыми) русскими фразами. Что-то в роде «о, вот это наверняка герундий! а тут пятьдесят эпитетов, как они любят, и давай совмещай как угодно».
Вообще ведь тема перевода это очень очень очень долгая тема. Ну то есть это моя беда демагога – я могу вечность втирать про какие-то семантические особенности и особую красоту русских суффиксов, английских глагольных конструкций, падежей в латыни и пр. А ведь при этом тут нечего объяснять: это один из тех случаев, когда либо человек это чувствует, либо нет. Но меня это редко останавливает. Так вот, с иноязычной литературой ведь вообще так сложно и, по сути, бесполезно, что, мне кажется, либо переводчик сам художник (в широком смысле), и он так или иначе модифицирует текст, перекраивает его, становится соавтором, – то есть либо у него есть талант; либо переводчик не переводит художественную литературу. А иначе это какая-то странная механическая работа: текст при переводе теряет изначальный смысл – а я твердо убеждена, что это происходит всегда, – а нового не получает. Так что я сноб в этом смысле всё равно.
Еще интересно, что в переводах мне часто встречаются выражения, в русском языке в принципе существующие и вроде довольно популярные, ходовые – всякие стершиеся метафоры, устойчивые, формульные выражения (например, «обрел почву под ногами», «свежий ветерок»). И они по логике должны делать русский текст более естественным, живым, человеческим. А на деле, по-моему, они так редко почему-то вписываются в контекст и так выделяются, прямо-таки горят красным, что всё становится только хуже.
Мне бы очень хотелось провести эксперимент, причем как у наивных читателей, так и у переводчиков – выбрать наиболее нейтральные пассажи из русскоязычных и переводных текстов, убрать явноопределяемые реалии и спросить, который из них какой и почему. Потому что я, по сути, вообще не представляю, как читающая публика (даже мои друзья) относится к переводной литературе. Мне кажется, это очень интересно. Только я так думаю и у меня синдром замороченного филолологического снобства или просто все это уже давно поняли и что об этом говорить? Или кто-то чувствует по-другому? Может, для кого-то во всей такой стилистике и есть прелесть переводного текста?
Upd. Я сначала придумала и написала пост, а потом вдруг наткнулась на один из тех самых переводов, которые я читала давно и которые никогда не казался мне дурацкими: в универе надо было переводить кусок из «Ребекки», ну я и заглянула в русское издание (у меня пер. Островская Г.А.). Заглянула, и меня в очередной раз затянуло, я читаю один абзац, другой, третий. Никаких отрицательных эмоций. Ладно, какой-то процент эффекта в том, что это один из любимых текстов, что я помню его с детства и т.д., но всё-таки. А потом я посмотрела в английский текст, посмотрела в русский. В общем, основываясь на этом небольшом опыте и на долгих размышлениях, выводы сделала такие (2): с одной стороны, раньше просто писали по-другому, сам язык оригинала был другой, не такой простоватый, с другой лексикой, другим синтаксисом; а с другой стороны, во всех этих любимых, завораживающих переводах больше переводчика, над текстом поработали, где-то дописали, где-то убрали, что-то пересказали близко к тексту – и вуаля.
А вот что вообще делать? Какой существует кодекс у переводчиков, что можно менять при переводе, что нельзя, как обстоят дела с пословицами/поговорками/фразеологизмами (ведь, как известно, где у них лягушка, у нас стол и пр.)? насколько можно и, главное, нужно подстраивать текст под языковую действительность? где грань всего?
Блин, переводчик это ОЧЕНЬ сложно :(